МИХАИЛ МИХАЙЛОВИЧ ПРИШВИН Зеленый шум (Сборник) ПО ИМАНДРЕ Путь по Лапландии от Кандалакши до Колы остался тот же, как во времена новгородской колонизации. Совершенно так же шли и новгородцы на Мурман и до последнего времени — рыбаки-покрученники из Поморья. Теперь в разных местах пути выстроены избы, станции; возле каждой станции живет группа лопарей и занимается частью охотою на диких оленей в Хибинских горах, частью рыбной ловлей в озерах и немного оленеводством. "Как бы провести тут время по-своему? Проехать этот путь и познакомиться немного с жизнью людей, с природой… Не пуститься ли через Хибинские горы к оленеводам? Там поселиться на время в веже…" Мы долго совещаемся об этом со стариком Василием, почти решаем уже отправиться через Хибинские горы, но сын его не советует. Лопари перекочевали оттуда, и мы можем напрасно потерять неделю. Мало-помалу складывается такой план. Мы поедем на Олений остров по Имандре; там живет другой сын Василия, стережет его оленей; там поживем немного и отправимся в Хибинские горы на охоту. Ветер дует нам походный. Зачем бы ехать со мной всему семейству, лишний проводник стоит денег? Я советую старику остаться. Он упрашивает меня взять его с собой. — Денег, — говорит он, — можно и не взять, а вместе веселее. Как это странно звучит! Вот уже сколько я еду, и ни разу не слыхал этого… Мы едем все вместе. Двое гребут. Ветер слегка помогает. Лодка слегка покачивается. Передо мной на лавочке сидят женщины: старуха и дочь ее. Лица их совсем не русские. Если бы можно так просто решать этнографические вопросы, то я сказал бы, что старуха — еврейка, а дочь — японка маленькая, смуглая, со скошенным прорезом глаз. Черные глаза смотрят загадочно и упорно: моргнут, словно насильно, и опять смотрят, и смотрят долго, пока не устанут и снова моргнут. На голове у нее лапландский "шамшир, похожий на шлем Афины-Паллады, красный. Мы едем как раз против солнца; лодку слегка покачивает, и я вижу, как блестящий странный убор девушки меняется с солнцем местами. Это — дочь Похиолы, за которой шли сюда герои Калевалы. Немного неприятно, когда смотрят в глаза и ничего не говорят. Я замечаю на уборе девушки несколько жемчужин. Откуда они здесь? Приглядываюсь, трогаю пальцем. — Жемчуг! Откуда у вас жемчуг? — Набрала в ручье, — отвечает за нее отец. — У нас есть жемчужины по сто рублей штука. — И платят? — Нет, не платят, а только так говорят. — Какой прекрасный жемчуг! — говорю я девушке, похожей на дочь Похиолы. — Как вы его достаете? Вместо ответа она достает из кармана грязную бумажку и подает. Развертываю несколько крупных жемчужин. Я их беру на ладонь, купаю в Имандре, завертываю в чистый листок из записной книжки и подаю обратно. — Благодарю. Хороший жемчуг. — Не надо… тебе. — Как! Боязливо гляжу на старуху, но она важно и утвердительно кивает головой, Василий тоже одобряет. Я принимаю подарок и, выждав некоторое время, service pour service предлагаю девушке превосходную английскую дорожку-блесну. Девушка сияет, старуха опять важно кивает головой. Василий тоже. Имандра смеется. Мы спускаем обе дорожки в воду; я — с одной стороны, а дочь Похиолы — с другой, и ожидаем рыбу. Все говорят, что тут рыбное место и непременно должна пойматься. Скоро показывается лесистый берег; мы едем вдоль него, и лопари, ознакомившись со мною, не стесняясь беспрерывно что-то болтают на своем языке. Время от времени я перебиваю их и спрашиваю, о чем они говорят. Они говорят то о круглой вараке на берегу, то о впадине со снегами на горах, то о сухой сосне, то о большом камне. Там был убит дикий олень, там на дереве было подвешено его мясо, там нашли свою важенку с телятами. Это так, как мы, идя по улице, разговариваем о знакомых домах, ресторанах, о лицах, которые почему-то непременно встречаются всегда на одном и том же месте. Им все здесь известно, все разнообразно; но я схватываю только величественные контуры гор, только длинную стену лесов и необозримую гладь озера. Мне некогда разглядывать мелочи. Внимание поглощено всесторонне. Нужно держать наготове бечеву, потому что при малейшем толчке я должен ее пустить и задержать лодку, иначе рыба оборвет якорек. Нужно фотографировать, нужно спрашивать у лопарей разные названия и записывать; нужно держать ружье наготове: мало ли что может выйти из леса к воде! Вдруг на носу лодки у лопарей необычайное волнение: говорят шепотом, берутся за ружья, указывают мне на белый клочок снега далеко впереди, у самого берега… Дикий олень! Я поскорее свертываю бечеву, вглядываюсь, замечаю движения белой точки. Немного поближе — и разбираю: белый олень с недоразвитыми рогами. Василий долго прицеливается из своей берданки и вдруг опускает ружье, не выстрелив. У него явилось подозрение, что это кормной (ручной) олень. Если бы подальше, в горах, признался он мне, то ничего, можно и кормного за дикого убить, а тут нельзя: тут сейчас узнают, чей олень, — по метке на ухе. Мы подъезжаем ближе; олень не бежит и даже подступает к берегу. Еще поближе — и все смеются, радуются: олень свой собственный. Это один из тех оленей, которых Василий пустил в тундру, потому что на острове мало ягеля (олений мох). Я приготовляю фотографический аппарат и снимаю белого оленя на берегу Имандры, окруженного елями и соснами. Сняв фотографию, я прошу подвезти меня к оленю. Но вдруг он поворачивается своим маленьким хвостом, перепутывает свой пучок сучьев на голове с ветвями лапландских елей, бежит, пружинится на мху, как на рессорах, исчезает в лесу. Немного спустя мы видим его выше леса, на голой скале, едва заметной точкой. — Комар обижает! — говорит Василий. — Попил воды и опять бежит наверх, в тундры. Это происходит где-то около Белой губы Имандры. Тут мы должны бы и остановиться, дальше меня должны везти другие лопари. Но, выполняя свой план, мы едем немного дальше, на Олений остров. Здесь я опять спускаю в воду дорожку, потому что, как говорит Василий, здесь непременно поймается кумжа. Спускаю блесну; она вертится, блестит, как рыбка, далеко видна в прозрачной воде Имандры. Спускаю саженей на тридцать; остальная бечева остается смотанной на вертушке, вставленной в отверстие для уключины. Не проходит минуты, сильный толчок вырывает мою бечеву из рук, катушка сразу разматывается. Я не могу себе представить, чтобы рыба так сильно толкнула, и потому кричу лопарям: — Стойте, стойте, зацепилось, оборвалось! — Рыба, рыба, подтягивай! — отвечают они. Подтягиваю, но там ничего не сопротивляется; очевидно, блесна зацепилась за камень и теперь освободилась. Я говорю об этом лопарям. И они сомневаются, но все-таки не берутся за весла и смотрят вместе со мной. Вдруг в десяти шагах от лодки показывается над водой огромный рыбий хвост; от неожиданности он мне кажется не меньше китового. Рыба бунтует и снова уносит всю бечеву в воду. Большие круги расходятся по Имандре. — Кумжа, кумжа! — говорят лопари. — Мотай. И вот опять, как в начале пути при виде глухарей, мое я целиком уходит в глубину природы, быть может, именно в ту страну, которая грезится в детских сновидениях. Я вожусь с этой рыбой целый час. Борюсь с ней. И час кажется секундой, и секунда — тысячелетием. Наконец я ее подтягиваю к борту, вижу ее длинную черную спину. Как теперь быть, как вытащить? Пока я раздумываю, лапландка вынимает из-за пояса нож, ударяет им рыбу и, громадную, серебряную, обеими руками втаскивает в лодку. Капельки крови на живой убитой твари меня часто беспокоят и, бывает, портят охоту. Но тут я не замечаю этого: я владею рыбой и счастлив обладанием. Мне так хочется узнать, сколько в ней веса, вкусна ли она, хочется установить ее значение как моей собственности. Кажется, больше пуда весом, а лопари говорят — полпуда. Я спорю. Они соглашаются и смеются. — А что лучше, — спрашиваю я, — кумжа или семга? — Какая кумжа, какая семга. Все-таки семга лучше: семга — семга и есть. Ты скажи — кумжа и сиг, вот так… Тут я вдруг вспомнил о той рыбе, которую старик поймал вначале и привязал к ней пуговицу. — Какая это рыба? — Это сиг, — говорит он и тускнеет. — Сиг не может на крючок пойматься, сигов сетью ловят. Отец мой тоже поймал так сига и потонул. А за ним и мать… — Потонула? — Нет, так померла. Мне хочется спросить еще, что значит пуговица, но не решаюсь. Вероятно, жертва водяному. — Есть водяной царь или нет? — спрашиваю я окольным путем. — Водяной царь! Как же, есть. Ведь молимся же мы "царь небесный, царь земной". — И водяной? — Нет, водяного нет в молитвах, а только есть же царь небесный, царь земной, значит есть и водяной. Я расспрашиваю Василия дальше о его верованиях, он сказывается убежденным христианином. — Но где-то и до сих пор, — рассказывает Василий, — верят лопари не в Христа, а в «чудь». Есть высокая гора, откуда они бросают в жертву богу оленей. Есть гора, где живет нойд (колдун), и туда приводят к нему оленей. Там режут их деревянными ножами, а шкуру вешают на жерди. Ветер качает ее, ноги шевелятся. И если есть мох или песочек внизу, то олень как будто идет Василий не раз встречал в горах такого оленя. Совсем как живой! Страшно смотреть. А еще бывает страшней, когда зимой на небе засверкает огонь и раскроются пропасти земные, и из гробов станет выходить чудь. Василий рассказывает еще много страшного и интересного про чудь. Рассказывает сказку о том, как лопарь захотел попасть на небо, настругал стружек, покрыл рогожей и сел на нее, поджег костер. Рогожа полетела, и лопарь попал на небо. Я слушаю приключения лопаря на небе и вдруг понимаю Василия, понимаю, почему он болтлив, почему он хоть и старик, но глаза у него такие легкомысленные. ХИБИНСКИЕ ГОРЫ — Вставайте! — бужу я лопарей. — Вставайте! Но они спят, как убитые, все в одной веже. В ответ мне из-под склонившихся к земле лап ближайшей ели показывается лысая голова карлика. — Василий, это ты? Как ты здесь? Старик спал ночь под еловым шатром. Там сухо, совсем как в веже. Лапландские ели часто имеют форму вежи. Вероятно, они опускают вниз свои лапы для лучшей защиты от холодных океанских ветров. Пока разводят костер, греют чайник и варят уху, закусывают, собираются, — проходит много времени; наступает уже день, начинают кусать комары; возвращаются олени; солнце греет. Но и день здесь ненастоящий: солнце не приносит с собой звуков в природу, сверкает даже слишком ярко, но холодно и остро, и зелень эта какая-то слишком густая, неестественная. День не настоящий, а какой-то хрустальный. Эти черные горы — будто старые окаменелые звери. На Имандре вообще много таких каменных зверей. Вот высунулся из воды морж, тюлень, вот растянулся по пути нашей лодки большой черный кит. — Волса-Кедеть! — показывает на него лопарь и прислушивается. Все тоже, как и он, поднимают весла и слушают. Булькают удары капель с весел о воду, и еще какой-то неровный плеск у камня, похожего на кита. Это легкий прибой перекатывает белую пену через гладкую спину «кита», и оттого этот неровный шум, и так ярко блестит мокрый камень на солнце. — Волса-Кедеть шумит! — говорит Василий. Меня раздражает эта медлительность лопарей; хочется ехать скорее. Я во власти той путевой инерции, которая постоянно движет вперед. — Ну, так что же такое! — отвечаю я Василию. — Шумит и шумит. — Да ничего… Так… шумит. Бывает перед погодой, бывает так. Ему хочется мне что-то рассказать. — Волса-Кедеть значит — кит-камень. Отцы говорят — это колдун… И рассказывает предание: — Возле Имандры сошлись два колдуна и заспорили. Один говорит: "Можешь ты зверем обернуться?" Другой отвечает: "Зверем я не могу обернуться, а нырну китом, и ты не увидишь меня, уйду в лес". Обернулся — и в воду. Немного не доплыл до берега и показал спину. Колдун на берегу видал, крикнул. Тот и окаменел. Такое предание о ките. — А вот этот морж? — спрашиваю я. — Нет, это камень. — А птица? — Тоже так… камень. Вот у Кольской губы — там есть люди окаменелые. Колдунья тащила по океану остров, хотела запереть им Кольскую губу. А кто-то увидал и крикнул. Остров остановился: колдунья окаменела, и все люди в погосте окаменели. Мы едем ближе к горам. Мне кажется, что если хорошенько крикнуть теперь, то и мы, как горы, непременно окаменеем. Я изо всей силы кричу. Горы отзываются. Лопари с поднятыми вверх веслами каменеют и слушают эхо. Подшутить бы над ними? У ног моих на дне лодки большой камень-якорь с веревкой. Беру этот камень и прямо возле девушки бросаю его в Имандру. Бух! Я не сразу понял, в чем дело. Вижу только — девушка стоит рядом, что она схватилась за нож, но ее удержали. В воде плавают весла. Лапландка от испуга пустила в меня веслом, промахнулась, хотела зарезать, но ее удержали, и теперь с ней истерика. — Наших женок, — укоризненно говорит мне Василий, — нельзя пугать. Наши женки пугливые. Могла бы и беда быть… Немного спустя девушка приходит в себя, а лопари как ни в чем не бывало смеются. Рассказывают мне множество разных случаев и все приговаривают: "Наши женки пугливые". — Отчего это? — спрашиваю я. — Неизвестно. После всех этих рассказов мне не хотелось больше шуметь и кричать. Мне кажется, что если я теперь крикну еще раз, то все эти окаменевшие звери, рыбы и птицы испугаются, проснутся, и от этого будет что-то такое, отчего сейчас страшно, но что — это неизвестно. — В горах, — говорит Василий, — есть озера, где лопарь не посмеет слова сказать и веслом стукнуть. Вот там есть такое озеро: «Вард-озеро». Он показал рукой на мрачное ущелье Им-Егор. Это ущелье — расселина в горах: вход внутрь этой огромной каменной крепости Хибинских гор. Туда мы и отправимся завтра на охоту за дикими оленями, но сегодня мы заедем в Белую губу. Там живут лопари в пыртах, живет телеграфный чиновник, у которого можно достать масла и хлеба. У подножья мрачных Хибинских гор, на которые похожа декорация в дантовом Аду, возле Имандры живет маленький чиновник. Он похож на крошечный винтик от часового механизма: так высоки горы, и так он мал. Судьба его закинула сюда, в эту мрачную страну, и он покорился и стал жить. Он имеет какое-то отношение к предполагавшейся здесь железной дороге. План давно рухнул наверху. Но внизу дело по инерции продолжается, и винтик сидит на своем месте. В своем путешествии я боюсь местных людей, и особенно чиновников. Они все заинтересованы лично в этой жизни и смотрят на нее из своего маленького окошечка, то обиженные и раздраженные, то самодовольные и самоуверенные. Все они глубоко убеждены, что мы, сторонние люди, ничего не видим, и, чтобы видеть, нужно, как они, завинтиться на десятки лет. Я читал где-то, что все путешественники считают лопарей взрослыми детьми — простодушными, доверчивыми, а все местные люди — лукавыми и злыми. Почему это? Я иду к чиновнику за мукой и маслом и побаиваюсь его, потому что ревниво оберегаю свой собственный, независимый взгляд, добытый из одинокого общения с природой и лопарями. Оберегаю от расхищения все это милое мне путешествие, о котором мечтал еще ребенком. Мы говорили с чиновником о масле и хлебе, потом о картофеле, который этот человек пробует развести. И как-то сама собой заходит речь о лопарях. — Это дикие, тупые, жестокие и злые люди, — говорит он мне, — это выродки и скоро вымрут. — Да ведь это не доказано, — пробую защитить я, — может быть, и не вымирают. — Нет вымирают, — отвечал он. — Вырождаются. Он долго бранит лопарей и жалуется на то, как тут трудно жить культурному человеку зимой, когда солнце даже не всходит. Тьма, из-под пола дует… Жутко! Я чувствую себя так, будто никуда не ездил и от скуки сужу и пересуживаю с кем-то лопарей. Смутно даже чувствую себя неправым перед этим винтиком: ведь его завинтили насильно. И я спасся от этого только потому, что добрая бабушка испекла для меня волшебный колобок. Выхожу на воздух; меня встречает горящая гладь спокойного горного озера. Сосну часок и буду следить за всем, что случится этой загадочной солнечной ночью. Станционная изба устроена по типу лопарского пырта. В ней есть камелек, лавки, окна. Лопари к моему приезду все собрались в избу и сидят теперь на лавках в ожидании меня. В избе дым. Это от комаров: хотят их убить. Я ложусь, стараясь уснуть. Как и зачем я попал в Лапландию? Эти люди такие же обыкновенные, как наши мужики. Наши пасут коров, а эти — оленей. Какие это охотники? Но у нас-то ночь теперь. Как хорошо там! Я теперь дома: темно, совсем темно. Но почему это кто-то неустанно требует открыть глаза! — Не открою, не открою! И не надо открывать, а только чуть подними ресницу, увидишь, как хороша наша ночь! — Я открываю глаза. Вся Имандра в огне. Солнце. И ночь, которая мне грезилась, как большая черная птица с огненными перьями, улетает через озеро на юг. Лопарей нет. Дым разошелся. Комары мертвые валяются на подоконнике. Только десять вечера, но горы уже спят, закрылись белыми одеялами. Имандра горит, разгорается румянцем во сне, и близится время волшебных видений в стране полуночного солнца. Зазвенели струны кантеле. Запел человек. Пел дела времен минувших, пел вещей происхожденье. Просыпаюсь… Солнца не видно в мое окошко, так оно высоко поднялось уже. Опять я не видал полуночного солнца. Василий сидит у камелька и отливает в деревянную форму пули на диких оленей. Сегодня мы будем ночевать в горах и охотиться. В горах есть озеро, к которому лопари питают суеверный страх. Это озеро со всех сторон защищено горами и потому почти всегда тихое, спокойное. Высоко над водой есть пещера, и там живут злые духи. В этом озере множество рыбы, но редко кто осмелится ловить там. Нельзя: при малейшем стуке весла злые духи вылетают из пещеры. И вот один молодой ученый из финской ученой экспедиции собрал лопарей на это озеро и принялся стрелять из ружья в пещеру. Вылетели несметные стаи птиц, черных и белых, но ничего не случилось. С тех пор лопари там не боятся стукнуть веслом и ловят много рыбы. Хорошо бы побывать внутри этой пещеры и оттуда посмотреть на полуночное солнце. Но это и далеко, и в самую пещеру почти невозможно добраться. Василий советует удовлетвориться ущельем Им-Егор — не менее мрачным, но доступным. В этом ущелье мы переночуем, войдем через него внутрь Хибинских гор и по Гольцовой реке вернемся опять к Имандре. Пока мы набиваем патроны, готовим пищу, собираемся, Имандра уже опять приготовляется встречать вечер и солнечную ночь. Неужели опять случится что-нибудь, почему я не увижу солнечную полночь: дождь, туман или просто мы не успеем выбраться из лесу в горы? Чтобы выбраться из ущелья, нужно часа два ехать на лодке и часа три подниматься в гору. Теперь шесть. — Скорей, скорей! — тороплю я Василия. Скользим на лодке по тихому озеру: ни малейшего звука, даже чаек нет. Ущелье видно издали; оно разрезает черную каменную гряду наверху. Снизу, с озера, оно вовсе не кажется таким мрачным, как рассказывают: просто — это ворота, вход в эту черную крепость. Гораздо таинственнее и мрачнее этот лес у подножья гор. Те мертвые, но лес-то живой и все-таки будто мертвый. Мы причаливаем к берегу, входим в лес: гробовая тишина! В нем нет того зеленого радостного сердца, по которому тоскует бродяга, нет птиц, нет травы, нет солнечных пятен, зеленых просветов. Под ногами какие-то мягкие подушки, за которыми нога ощупывает камень, будто заросшие мхом могильные плиты. С нами идут в горы двое лопарей: Василий с сыном; остальные разводят костер у берега Имандры, садятся вокруг костра и начинают играть в карты. Завтра они встретят нас в устье Гольцовой реки. Я надеваю сетку от комаров; от этого лес становится еще более мрачным. С плиты на плиту, выше и выше мы поднимаемся по этому северному кладбищу. Дальше и дальше взрывы смеха лопарей. Разве тут можно смеяться! Мы вступаем в глубь леса с ружьями, заряженными пулями и дробью. Мы тут можем встретить каждую минуту медведя, дикого оленя, росомаху; глухарей, наверно, встретим, сейчас же встретим. Но я даже не готовлю ружья. Я повторяю давно заученные стихи: Пройдя полпути своей жизни, В минуту унынья вступил Я в девственный лес. Это вход в дантов Ад. Не знаю, в каком мы кругу. Комары теперь не поют, как обыкновенно, предательски-жалобно, а воют, как легионы злых духов. Мой маленький Вергилий с кривыми ногами, в кривых башмаках, не идет, а скачет. У него вся шея в крови. Мы бежим, преследуемые диаволами дантова Ада. В чаще иногда бывают просветы, бежит ручей; возле него группа деревьев, похожих на яблони. И нужно подойти вплотную к ним, чтобы понять, в чем дело: это березы здесь так растут, совсем как яблони. У одного такого ручья мы замечаем тропинку, как раз такую, какие у нас прокладывают пешеходы у краев полей. Это оленья тропа. Теперь мы бежим по этой тропе в расчете встретить гонимого комарами оленя. Как только мы выбежим из лесу, тут и будет конец всего, — голые скалы и сияние незаходящего солнца. Я совсем не думаю ни о птицах, ни о зверях. Вдруг перед нами на тропу выбегает птица, куропатка, и быстро бежит не от нас, а к нам. Как это ни странно, ни поразительно для меня, не видавшего ничего подобного, но, подчиняясь той атавистической силе, которая на охоте мгновенно переделывает культурного человека в дикого, я навожу ружье на бегущую к нам птицу. Василий останавливает меня: — У нее детки: нельзя стрелять, надо пожалеть. Куропатка подбегает к нам, кричит, трепещет, бьет крыльями по земле. На крик выбегает другая, такая же. Обе птицы о чем-то советуются: одна бежит прямо в лес, а другая — вперед по тропе и оглядывается на нас, будто зовет куда-то. Мы остановимся — она остановится, мы идем — и она катится впереди нас по тропе, как волшебный колобок. Так она выводит нас на полянку, покрытую травой и березками, похожими на яблони, останавливается, оглядывает нас, кивает головой и исчезает в траве. Обманула, завела нас на какую-то волшебную полянку с настоящей, как и у нас, травой и с яблонями и исчезла. — Вот она, смотри, вон там пробирается, — смеется Василий. Я присматриваюсь и вижу, как за убегающей птицей остается след шевелящейся травы. — Назад бежит, к деткам. Нельзя стрелять. Грех! Если бы не лопарь, я бы убил куропатку и не подумал бы о ее детях. Ведь законы, охраняющие дичь, действуют там, где она переводится; их издают не из сострадания к птицам. Откуда у этого дикаря сознание греха? Или так уж заложена в самом человеке жалость к птенцам? Под свист комаров я раздумываю о своем охотничьем инстинкте, а на оленью тропу время от времени выбегают птицы, иногда с большими семьями. Раз даже выскочила из-под елового шатра с гнезда глухарка, встрепанная, растерянная, села в десяти шагах от нас и смотрит как ни в чем не бывало, будто большая курица. — Ну, убей! Что же, убей! — показывает мне на нее Василий. — Так грех, у ней дети… — Ничего, что ж грех… бывает, и так пройдет: убил и убил. Лес становится реже и реже, деревья ниже. Мы вступаем в новый круг дантова Ада. Сзади нас остается тайбола — лесной переход, а впереди — тундра. Это слово мы усвоили себе в ненецком значении: большое, не оттаивающее до дна болото; а лопари им обозначают, напротив, совсем сухое, покрытое оленьим мохом место. Здесь мы хотим отдохнуть, развести огонь, избавиться немного от воя комаров. Через минуту костер пылает, комары исчезают, и я снимаю сетку. Будто солнце вышло из-за туч, так стало светло. Внизу Имандра, на которой теперь выступает много островов, за ней — горы Чуна-тундра с белыми полосами снега, будто ребрами. Внизу лес, а тут тундра, покрытая желто-зеленым ягелем, как залитая лунным светом поляна. Ягель — сухое растение. Оно растет, чтобы покрыть на несколько вершков скалы, лет десять. И вот этой маленькой березке, может быть, уже лет двадцать — тридцать. Вот ползет какой-то серый жук; вероятно, он тоже без крови, без соков, тоже не растет. И тишина-тишина. Медленная, чуть тлеющая жизнь. Отдохнули у костра и идем выше по голым камням. Ущелье Им-Егор теперь уже не кажется прорезом в горах. Это огромные черные узкие ворота. Если войти в них, то непременно увидим одного из дантовых зверей… Еще немного спустя мы внутри ущелья Дантовой пантеры нет, но зато из снега — тут много снега и камней — поднимается олень и пробегает через все ущелье внутрь Хибинских гор. Стрелять мы не решились, потому что от звука может обрушиться одна из неустойчивых призматических колонн. Мы проходим по плотному, слежавшемуся снегу через ущелье, в надежде увидеть оленя по ту сторону, но там лишь необозримое пространство скал, молчаливый, окаменевший океан. Десять вечера. Мы набрали внизу моха и развели костер, потому что здесь холодно от близости снега. Так мы пробудем ночь, потому что здесь нет ни одного комара, а завтра рано утром двинемся в путь. На небе ни одного облачка. Наконец-то я увижу полуночное солнце! Сейчас солнце высоко, но все-таки есть что-то в блеске Имандры, в тенях гор вечернее. А у нас, на юге, последние солнечные лучи малиновыми пятнами горят на стволах деревьев, и тем, кто в поле, хочется поскорей войти в лес, а тем, кто в лесу, выйти в поле. У нас теперь приостанавливается время, один за другим смолкают соловьи и черный дрозд последней песней заканчивает зорю. Но через минуту над прудами закружатся летучие мыши, и начнется новая, особенная ночная жизнь… Как же здесь? Буду ждать. Лопари и не думают о солнце, — пьют чай, очень довольны, что могут пить его безгранично: я подарил им целую четвертку. — Солнце у вас садится? — спрашиваю я их, чтобы и они думали со мной о полуночном солнце. — Закатается. Вон за ту вараку. Там! Указывают рукой на Чуна-тундру. Это значит, что они жили внизу, у горы, и не видели за ней незаходящего солнца. В это "комарное время" они не ходят за оленями и не видят в полночь солнца. Что-то дрогнуло на солнце. Вероятно, погас первый луч. Мне показалось, будто кто-то крикнул за ущельем в горах и потом заплакал, как ребенок. — Что это? Слышите? — Птица! Это, вероятно, крикнула в тишине, при красном свете потухающего солнца полярная куропатка. После одиннадцати. Один луч потухает за другим. Лопари напились чаю и вот-вот заснут, и я сам борюсь с собою изо всех сил. Нужно непременно заснуть, или произойдет что-то особенное. Нельзя же сознавать себя без времени! Не могу вспомнить, какое сегодня число. — Какое сегодня число? — Не знаю. — А месяц? — Не знаю. — Год? Улыбаются виновато. Не знают. Мир останавливается. Солнце почти потухло. Я смотрю на него теперь, и глазам вовсе не больно. Большой красный мертвый диск. Иногда только шевельнется, взбунтуется живой луч, но сейчас же потухнет, как конвульсия умирающего. На черных скалах всюду я вижу такие же мертвые красные круги. Лопари смотрят на красный отблеск ружья и говорят на своем языке, спорят. — О чем вы говорите, о солнце или о ружье? — О солнце. Говорим, что сей год лекше идет, — может, и устроится. — А прошлый год? — Закаталось. Вон за ту вараку. Будто разумная часть моего существа заснула и осталась только та, которая может свободно переноситься в пространства, в довременное бытие. Вон эту огромную черную птицу, которая сейчас пересекает красный диск, я видел где-то. У ней большие перепончатые крылья, большие когти. Вот еще, вот еще. Одна за другой мелькают черные точки. Вот и лопари сидят у костра. — Вы не спите? — Нет. — Какие это птицы там пролетели по солнцу? Видели вы? — Это гуси летят к океану. Солнце давно погасло, давно я не считаю времени. Везде — на озере, на небе, на горах, на стволе ружья — разлита красная кровь. Черные камни и кровь. Вот если бы нашелся теперь гигантский человек, который восстал бы, зажег пустыню по-новому, по-своему. Но мы сидим, слабые, ничтожные комочки, у подножия скал. Мы бессильны. Нам все видно наверху этой солнечной горы, но мы ничего не можем… И такая тоска в природе по этому гигантскому человеку. Вот я вижу, луч заиграл. — Видите вы? — спрашиваю я лопарей. — Нет. — Но сейчас опять сверкнул, видите? — Нет. — Да смотрите же на горы! Смотрите, как они светлеют. — Горы светлеют. Верно! Вот и заиграло солнышко! — Теперь давайте вздремнем часика на два. Хорошо? — Хорошо, хорошо! Надо заснуть. Тут хорошо, комар не обижает Поспим, а как солнышко станет на свое место, так и в путь. После большого озера Имандра до города Колы еще целый ряд узких озер и рек. Мы идем то тайболой, то едем на лодке. Чем ближе к океану, тем климат мягче от теплого морского течения. Я это замечаю по птицам. Внутри Лапландии они сидят на яйцах, а здесь постоянно попадаются с выводками цыплят. Но, может быть, я ошибаюсь и раньше не замечал птенцов, потому что был весь поглощен страстью к охоте. Тут что ни шаг, то выводок куропаток и глухарей, но мы не стреляем и питаемся рыбой. Проходит день, ночь, еще день, еще ночь, солнце не сходит с неба, постоянный день. Чем ближе к океану на север, тем выше останавливается солнце над горизонтом и тем ярче оно светит в полночь. Возле океана оно и ночью почти такое же, как и днем. Иногда проснешься и долго не поймешь, день теперь или ночь. Летают птицы, порхают бабочки, беспокоится потревоженная лисицей мать-куропатка. Ночь или день? Забываешь числа месяца, исчезает время. И так вдруг на минуту станет радостно от этого сознания, что вот можно жить без прошлого и что-то большое начать. 1906 г.